Это всем знакомая притча о добром, очень добром самарянине. Она ведёт словно бы нас за руку из идеологии к человеку, потому что люди мыслят идеологично, и поэтому не видят человека. А Христос этой притчей разбивает идеологию – нет самарян, нет иудеев, нет правильных и неправильных, есть конкретные люди, есть конкретный баптист, атеист, оккультист – совершенно конкретные, и их нельзя взять в какую-то такую теорию, чтобы обозначить, что одни лучшие, другие средние, а третьи ещё хуже и т.д. И хотя Иисус использует здесь эти наименования – самарянин, иудей, священник, – но, если вы заметили, они меняются значениями. Самарянин означает «чуждый» и «недобрый», но он оказывается ближе всех, он оказывается ближним и добрым, а священник и левит, как бы свой, родной иудей – оказывается не своим и не добрым. Притча меняет значения просто для того, чтобы разбить эти ассоциации, идентификации, для того, чтобы человек понимал, что он ни иудей, ни самарянин, а просто Вася и Федя. Если мы разбиваем эти альянсы, тогда каждый остаётся самим собой, и он может как-то относиться к соседу, который Иван Иваныч, а атеист он, баптист или иудей – это вообще неважно. И даже есть такая прискорбная нота у православных: «Хороший он человек, но атеист…», – бывает, так говорят, или: «Хороший, но картами таро увлекается, гадает…» Это тоже ещё, знаете, наследие тех холодных времён, когда люди не могли чувствовать себя в тепле. Они хотели согреться, и как только Бог разбивает наши идентификации, мы говорим: «А кто же теперь меня любить-то будет?», самарянина всё нет и нет, который бы нас погладил по головке, пожалел, понял. И тогда мы измышляем себе, что на самом деле есть такие люди – это, например, все православные, – это же братство. А какие-нибудь атеисты говорят: «Все атеисты всех стран соединяйтесь на борьбу с религиозными суевериями!», и баптисты, оккультисты, психологи (то же такая секта есть)… И людям так уютнее, им кажется, что они обрели что-то вроде семьи.
Но мы с вами знаем, что самые глубокие и интимные отношения достигаются между двумя людьми. Тоже глубокие и хорошие, добрые отношения достигаются в небольшой семье. Если семья насчитывает двадцать, сорок человек – то это тоже очень близкие отношения, но уже не совсем такие. А если так называемая семья насчитывает тысячу человек, или сто тысяч, то отношения уже совсем как бы далёкие, как звёзды на небе, которые кажутся близкими, если на них смотреть издалека под ночным небом, кажется, что они совсем-совсем рядом, они вот-вот коснутся друг друга, но на самом деле от одной звезды до другой лететь столько, что нам жизни не хватит. И тоже издалека кажется, что есть такие православные, адвентисты, атеисты, а подойдёшь поближе – этот тебе помог, а этот не помог, вот и всё православие, адвентизм, баптизм, атеизм, мормонизм, этот тебе улыбнулся – а этот не улыбнулся, и т.д. Вот это спускание к человеку – вот, что даёт нам Евангелие. Евангелие приближает как камера к человеку: мы любим массовые шествия, когда идут сто тысяч человек потоком, а если приблизить камеру прямо к глазам одного человека? Он может быть в этот момент просто Иван Иваныч, который куда-то идёт, о чём-то мечтает, в чём-то ошибается, и полюбить надо этого человека, или по крайней мере принять, или по крайней мере помочь тем, чем мы можем. В этом евангельский предельный холод и предельное тепло. Холод в том, что Бог разбивает наши ассоциации и мы остаёмся как горох, высыпанный на проезжей части, и каждая горошина уже отдельно – это очень холодно и неуютно, и мы опять стремимся собраться в разные клубы. Но здесь и тепло, потому что настоящее тепло может быть только от личности к личности, а не от баптизма к адвентизму, не через эти вот абстрактные понятия. И вот в этом неприемлемость Евангелия, в том, что это такой, знаете, тёплый лёд, который для того, который не чувствует тепла, не является просто льдом, ведь быть одному означает претендовать на любовь, а быть большой ассоциацией означает уже как бы её получать, и уже как бы кем-то быть.
И вот эта подмена кого-то устраивает, а кого-то не устраивает. Вот почему Евангелие, которое вроде как чётенько отвечает брату нашему фарисею, что такое ближний мой, оказалось непринятым. И в истории христианства очень чётенько делили и христиан на христиан-еретиков, язычников, очень строго придерживаясь этих вещей, потому что мало кто может понять, в чём ценность вот этого взгляда на одного человека. В основном мы понимаем, в чём ценность, глядя на нас, как на сообщество. Так что это Евангелие относится не ко всем, а только к некоторым, и может быть только иногда, может быть сегодня, например. Если мы сегодня скажем: «Да, Господи, ты всё-таки прав, хотя завтра Ты уже будешь не прав, но сегодня мы скажем – действительно, ведь настоящие отношения возможны только тет-а-тет, возможны только глаза в глаза». Но тогда мы все останемся один, один, один, один… и никогда не станем даже сотней. Но всегда будет один, один, один, и вот это холодит страшно. Так что вот такое амбивалентное Евангелие на подумать, остаток жизни можно потратить на то, чтобы подумать об этом Евангелии.
